«…10 декабря. Орудийная непрекращающаяся пальба! Боже мой, сколько же это жертв, сколько невинных, сколько переживаемого страха смертельного, особенно для детей и семей. В осажденных крепостях, к моменту осады выезжают дети, женщины, семьи и лишь враждующие вооруженные идут на сознательный бой; а тут в городе, в разных местах, в узких переулках артиллерия дает залпы, гулом отдающие на целые версты. Вчера ночью мы услышали первые орудийные залпы в без четверти двенадцать, как раз против наших окон вспыхивал, как зарница, огонь и за ним оглушительный пушечный выстрел… Сегодня утром пошел смотреть и узнать, где стреляли из пушек. Училище Фидлера. Снесли целые куски стен 4-х этажного дома, рамы, окна и т. д… Присел, чтобы набросать, что мы пережили за эти два месяца, как собирались три раза уехать вплоть до 7 XII, когда за два часа до отъезда объявлена была эта всеобщая политическая забастовка, но перебрать все, что пережито было, что и как происходило – нет возможности.
16 декабря. До сегодняшнего дня происходит одно и то же. Уже неделя канонады, военного лагеря и всякой прочей прелести этому свойственной. Как надоели эти тупые, озверелые лица городовых, снующих перед окнами взад и вперед солдат, патрулей, драгун, казаков, артиллерии с конвоем из пехоты, угрожающим тем, кто стоит у окна; как истомилась душа, нервы, мозг. Интересы все ниже и ниже и только инстинкт самосохранения говорит во всем и кругом. Какая жажда тишины, человеческого интереса, работы. Хоть бы в музей пойти. Как это все далеко, каким это кажется страшным языком: забастовка, рабочие, убито, ранено, подстрелены, разгромлены, разрушены, арестованы, избиты, искалечены, обезображены – вот что слышишь, видишь, читаешь, чем живешь вот уже более двух месяцев. О, Господи! – Неужели нам не удастся уйти от этого ужасного кошмара, чтобы собраться с мыслями и не быть слепою жертвой всего происходящего, – не играть глупой роли насильно стоящего пассивного зрителя, не сочувствующего и не могущего участвовать в насилиях, два месяца совершаемых друг над другом – правительством, партиями между собою. О, Господи, пора наступить концу непонятным, бессмысленным событиям!»
Бумаги были оформлены, и, как только пошли поезда, в конце декабря выехали всей семьей в Германию. Через несколько дней, уже из Берлина, Леонид Осипович сообщал своему другу, художественному критику и коллекционеру Павлу Давыдовичу Эттингеру, что устроились в очень хорошем пансионе и он сразу приступил к работе над заказным портретом:
«…Напишите, голубчик, как обстоит дело в Москве и в России – „поинтимнее“. Какая ужасная реакция, и чему можно завидовать – это что я перестал видеть этих зверей – солдат, городовых, рожи этих всех надоевших мне до галлюцинации в Москве. Если бы Вы видели при отъезде нашем на Николаевском вокзале! Хуже военного лагеря! Пировали казаки, всюду жандармы, казарменная вонь, дух опричнины. Не забуду никогда…»
Художник изголодался по работе. Он писал портреты, сделал удачный офорт – портрет Толстого на фоне предгрозового неба и деревенских изб.
«…Я был у Горького, показывал ему офорт с Толстого и он в такой раж пришел от него, что я не ожидал. На другой день решил ему презентовать один из пробных оттисков…»
Сделал несколько рисунков с Горького. Вместе с сыном ездили к нему в Целлендорф.
«…Андреевой [6] не понравилось, что на рисунке скулы выступили, получились угловатыми. Она сказала: «Вы его не поняли. Он готический. Так тогда выражались».
Борис Пастернак.
Из очерка «Люди и положения»
Борис самостоятельно проходил школьную программу по «урокам», которые он получал от своего одноклассника. Из его писем, посланных гимназическому другу Леонтию Ригу, ясно видна интенсивность его жизни в Берлине.
«…Я занимаюсь ежедневно „науками“ по шести или семи часов, кроме того музыкой и читаю много…
Я уже перебывал здесь почти во всех музеях и вообще очень близко познакомился с Берлином. Насколько здесь легко попасть на выставку, в музей и концерты, настолько трудно достать билет в оперу. Для всего Берлина есть только один Operhaus! У кассы стоят уже в 6 часов утра, и для того, чтобы достать какое-нибудь место, надо встать в 5 часов утра, и за отсутствием конок в такой ранний час идти пешком из Шарлоттенбурга в Берлин. Такой утренний моцион я проделал уже четыре раза…
От немцев я стараюсь выжать все соки, которые могут быть мне полезны, то есть учусь у них всему, чему могу…»
Основой самостоятельности, которую Борис утверждал за собой, стали заочные занятия музыкой с Ю.Д. Энгелем. Решение задач по учебнику Римана чередовалось с импровизацией. Он регулярно ходил на симфонические и фортепианные концерты, брал с собой брата и потом много рассказывал ему о музыке, которую они слушали. В готическом соборе Gedдchtniskirche служил органист выдающегося таланта. Акустика и орган тоже были прекрасны. Свободное, смелое и основанное на глубоком знании традиции исполнение Баха и собственные инвенции музыканта нашли впоследствии отражение в романтической новелле «История одной контроктавы».
На лето выбрали недорогой морской курорт Герен на острове Рюген. Благоустроенный пляж с полосатыми кабинками и плетеными креслами бывал переполнен, но стоило отойти за скалистый мыс в соседнюю бухту, публики как не бывало и даже купальные костюмы становились излишеством. Сюда приехали и Энгели. Занятия с Борисом часто происходили на берегу.
«…Встречи с Ю.Д. были ему радостным праздником и голгофой. Он искренне, почти физически, внутренне страдал, когда в своих упражнениях не достигал тех результатов, какие себе назначал – каких, быть может, вовсе и не ожидал от него сам Юлий Дмитриевич.
Из их разговоров, подчас очень жарких, я вполне понимал, что брат мой требовал от себя всегда гораздо большего, чем могло быть в его силах и возможностях, и о чем думал сам учитель…
Тут происходило нечто совсем, очевидно, странное и неожиданное. Вероятно, брат, напевая что-то, что он понимал продолжением только что высказанного Энгелем, пел на самом деле в другом, очевидно, развитии и в столь, вероятно, своеобразно новом ходе, что теперь уж в свою очередь удивлялся, ничего не понимая, как все это получилось, сам Ю.Д. Энгель. В неописуемом восторге, ошеломленный и огорошенный неожиданностью новой композиции, которой сам он не предвидел, но которая взволновала какой-то новизной мысли, он вскакивал, махал руками, захлебываясь, как ему было в такие минуты свойственно и только и мог выдавливать, повторяя много раз – «ну, Боря! ах, Боря!» Затем, когда первый порыв – и у того и у другого – несколько спадал, появлялась нотная бумага, и оба они, теперь уже не учитель и ученик, а просто два музыканта, два близких человека, перебивая друг друга, чиркали по линейкам и вели себя, то напевая и насвистывая, то снова обращаясь к линейкам, – как либо пьяные, либо как сумасшедшие…»
Александр Пастернак.
«Воспоминания»
Из сохранившихся музыкальных сочинений Пастернака две прелюдии написаны им в 1906 году, первая датирована октябрем, вторая – 8 декабря.
Возвратились в Москву в середине августа, то есть к началу учебных занятий. Борис после сдачи экзаменов был переведен в седьмой, предпоследний класс гимназии. По будням он сочинял вечерами, а задачи по фуге и контрапункту решал на переменах и зачастую даже на уроках, если верить его воспоминаниям. Рояль стоял в гостиной, за стеной которой начинались архитектурные классы училища. Вечером шум там затихал, Борис сочинял и импровизировал до глубокой ночи, часто не зажигая света.
Лето 1907 года семейство проводило в старинном подмосковном имении Райки, расположенном на высоком северном берегу Клязьмы недалеко от Щелкова. Построенные в большом парке в разное время дома снимали знакомые семьи. Оставив детей на бабушку Берту Самойловну Кауфман и гувернантку, родители сочли возможным на месяц поехать в Европу. Целью путешествия было посещение Англии, куда Л.О. Пастернак был приглашен, чтобы нарисовать портрет девочки из аристократической семьи. Предполагалось также посещение Голландии и Бельгии.